Юрий Васильевич Кретов – один из самых интересных, необычных и значимых людей театрального Санкт-Петербурга. Известный режиссёр-постановщик, он на протяжении уже более тридцати пяти лет руководит собственным, хорошо знакомым театралам города на Неве и любимым ими театром-лабораторией ДИКЛОН. В 1999 году спектакль Кретова «Играющий мальчик» был удостоен высокой театральной премии «Золотая маска». Сегодня Юрий Кретов любезно согласился ответить на вопросы «ЗАВТРА».
ЗАВТРА. Юрий Васильевич, сначала несколько общих слов о вашем театре…
Юрий КРЕТОВ. Наш театр возник в Ленинграде в 1986-87 году, и он вдруг почему-то произвёл впечатление на двух искусствоведов: это были Елена Викторовна Маркина и Лев Иосифович Гительман, два человека, которые сразу спросили – а это вообще откуда? Где вы это всё взяли? Я сказал: ну как, откуда – из себя. Они тогда выразили свое удивление, и заявили, что создана новая пространственно-временная модель театра. Я очень аккуратен и осторожен ко всякого рода определениям, отсылам и эзотерическим выкрутасам. Когда-то во МХАТе режиссер Сахновский заявил, что театр метафизичен. Поэтому определить в нём что-либо и, в частности, что такое действие, невозможно.
ЗАВТРА. Но ведь существуют очень разные взгляды на театр даже в одну эпоху. Метерлинк и Чехов современники, а что у них общего?
Юрий КРЕТОВ. Совершенно верно, потому что театр вторичен по отношению к нашей жизни, но самое интересное заключается в том, что он в своём значении может подниматься выше жизни. И поэтому он поднимается над смыслом жизни, поэтому, скажем, смыслы жизни нас не так впечатляют, как значимости выражения в театре. Но поскольку значение всегда наполняется информационными смыслами, оно всегда оказывается выше. Вот Товстоногов – человек смыслов – в «Истории лошади» создавал формальности, буквально напыщенные, например, в виде синхронно повёрнутых голов, что означало, что вот они – Холстомер и Серпуховской – приметили друг друга, и подобного рода формальность поднималась над всем так, что это становилось отдельным цельным образом. Такого специально не придумать.
ЗАВТРА. А вы хотели бы, чтобы в ваш театр зритель приходил за образами или за смыслом жизни?
Юрий КРЕТОВ. Вы знаете, не так. Я пытаюсь отослать любого человека к тому, что внутри каждого из нас есть какая-то ценность, ради которой имеет смысл жить. Значение, и это значение может оказаться в сущей ерунде. Я однажды сказал в зрительном зале, что и в концлагере или блокадном Ленинграде люди бывали счастливы.
– Вы вообще соображаете, что говорите, - возразили мне. Прихожу домой, включаю телевизор, а из него какой-то старичок говорит:
– Вы знаете, а я в Блокаду был счастлив…
ЗАВТРА. Я вас как раз очень хорошо в этом понимаю. Потому что в такой экзистенциальной ситуации ценность каждого мгновения жизни, каждой крошки хлеба, каждого доброго дела и даже взгляда тысячекратно возрастает…
Юрий КРЕТОВ. Совершенно верно! И смотрите, оставшиеся в живых после концлагерей и блокады живут обычно очень долго, иногда до ста и более лет! Потому что они знали разницу вкуса жизни обыденной и жизни, ежемгновенно пребывающей на грани смерти, когда планировать что-то невозможно даже на пять минут вперед. Я иногда приезжаю к мемориалу «Разорванное кольцо» у берега Ладоги, и я всё время переживаю. Я к Блокаде очень трепетно отношусь из-за того, что мама мне всё время об этом рассказывала, не будучи блокадницей. И когда я еду по Дороге жизни, я как бы попадаю в это пространство, и оно несёт в себе что-то такое, там столько судеб сразу прошло… И видимо этот город очистился, они унесли с собой что-то такое туда.
ЗАВТРА. Вспоминаются строки Михаила Кузмина: «Как будто стёклами войны стекли бушующие соки…». А расскажите, пожалуйста, о вашем детстве, проведённом в Западной Белоруссии.
Юрий КРЕТОВ. В городе Слоним, откуда я родом, белорусов где-то 10%, остальные – это поляки, евреи и татары. Однажды ко мне подходит человек и заговаривает на языке, который я не понимаю, а он меня спрашивает, а вы разве не…? Меня по говору часто путают с татарином, с евреем. Но потом этот говор исчез. Там у нас не существовало национальностей, их не было. В советское время я этого вообще не понимал, хотя поляки с белорусами в особо тесных отношениях не были.
ЗАВТРА. А в каком возрасте вы попали в Ленинград/Санкт-Петербург, и какое впечатление это на вас произвело?
Юрий КРЕТОВ. Я приехал поступать, и не поступил один год, а потом, когда приехал поступать второй раз, я просто вздрогнул – это было до слез. Я понял, что в этом городе надо остаться, и остался – поступил к Сапегину в Институт культуры, мне его посоветовали. Первые вопросы мои были: почему Станиславский не дал определения сценическому действию? Я перевернул все, я дал такое определение сценическому действию – намерение, реализуемое в результате волевого акта. А Станиславский не дал определения сценическому действию, потому что оно вторично, а вторично оно потому, что исходит от представления. Был у нас такой университет, который исследовал театр. И там, в частности, был такой Якобсон, который заявил, что действие в театре фиктивно. Я с ним не соглашался – действие мнимо. А на сегодняшний день я с ним начал соглашаться: с искусствоведческой позиции он точно говорит.
ЗАВТРА. Древнегреческий театр вышел из дионисийских элевсинских мистерий, европейский театр Нового времени – из мистерий христианских, «Страстей» о смерти и воскресении Христа, чудесных жизнеописаний святых. А вы как считаете, далеко ли современный театр от мистерии ушёл? И насколько возможно найти мистерию в любой драме?
Юрий КРЕТОВ. Дело в том, что это зависит сугубо от режиссёра. Не просто от его взгляда, а от специфики его отношения к предмету. Насколько он предлагает свой взгляд, и насколько он при этом отражает автора. Вы фильмы Тарковского, наверное, видели все. Знаете, чем они меня удивили? Он идёт от значений к смыслам. Это меня поразило. А Товстоногов шел от смыслов к значениям. Кто из них прав? Оба. Я отношусь к тем, кто считает, что театр – это ритуал. Форма, которая на глазах зрителя, наполняется содержанием.
Если из старого домхатовского театра изъять эстетику, то останется позёрство, если из МХАТА изъять эстетику, останется скука, если у Ежи Гратовского изъять эстетику, останется садизм. Потому что чувство всегда выражается в форме, в эстетике.